Автоликбез


Кругосветка (СССР)



Кругосветка (СССР)

...Первые километры по нашей земле для всех иностранцев оказались потрясением.

Мы долго не могли понять, почему все они так медленно едут: 80 км в час — максимальная! Ведь мы так ни в какой график не уложимся.

Когда на одной из остановок они раздали всем рации, а мы их включили, все стало ясно.

—Бука одестра, рогацци! Аттантива, бука синистра!* — слышались в них то и дело взбудораженные итальянские голоса.

«Какие ямы? Где они их увидели? — недоумевали мы сначала. — Да Брест — Минск чуть ли не лучшая у нас дорога!»

Оказалось, это не ямы, а асфальтовые увалы, гладкие волны, на которых подвески их машин «пробивали» при скорости более 70 — 80 км в час. Наши шли и 120 безо всяких ударов. Раскачивались, колыхались — это да, но так даже веселее!

Честно говоря, мы приуныли, хотя ситуация после Бреста поменялась на сто восемьдесят — в Европе они нас без конца подгоняли: ехать восемьдесят — это мука.

Я шел первым, а передо мной гаишник на «Волге» полыхал всеми цветами радуги, как самец в брачную пору. Стоило увидеть ему встречного или попутного, он бросался на него, как стервятник на жертву, встречному — в лоб, а на попутного — боком и орал в «матюгальник» так властно и грубо, словно мы везли атомную бомбу:

— Стоять! Принять вправо! Стоять, мать вашу!!!

Машины шарахались от него, вздымая тучи пыли с обочин, шарахались и виляли так резко, что несколько раз мы за жизнь людей в этих машинах вздрагивали — ну нельзя же так! Попутных еще можно попросить принять вправо, а встречные‑то нам совсем не мешают, дорога вон какая широченная.

Скажу честно — ехать с таким сопровождением было противно. А иностранцы наши от него просто обалдели. После каждого резкого «налета» гаишника рации итальянцев долго молчали, и нам было стыдно за нашу страну. А потом из треска волн возник голосок американки Сусу, она обращалась ко мне:

— Юрий, это у вас называется остатки тоталитарного общества, да?

С этой Сусу вообще были проблемы. Каждое утро, где бы мы ни ночевали, в центре города или в лесу, в палатках, она обязательно пробегала трусцой несколько километров. Она бегала даже в Абхазии, где уже вовсю шла стрельба, а мы ночевали в палатках на берегу моря, в сосняке, где из‑за каждого куста за нами присматривал специальный охранный человек.

В душ она ходила обязательно, даже если он был за пару километров от лагеря. В ресторанах и столовых она неизменно подходила ко мне:

— Юрий, попроси, пожалуйста, сделать для меня что‑нибудь вегетарианское.

И я шел, и приносил. А она, вскинув брови, спрашивала:



— Юрий, почему русские так много пьют?

Следующим потрясением цивилизованных наших спутников было полное отсутствие туалетов на шоссе, заправках. Один, правда, попался, где‑то в Прибалтике, но когда Сусу вышла из него, ее чуть не вырвало: там было по щиколотку мочи.

Чем больше углублялись мы в Россию, тем чаще ловил я себя на том, что вижу все по‑другому, не так, как раньше, а острее и болезненнее. И не только плохое, хорошее тоже — рассвет какой‑нибудь потрясающий, красивую девушку. Я понял, что вижу наши реалии глазами иностранцев.

А они не только их видели — они снимали. Они снимали все: заспанную бабу в грязном жилете, провожающую у переезда скорые поезда; пьяного, ползущего на четвереньках на обочине; вымершие деревни с полуразваленными черными избами. Они спускались при нашей протекции в бастующие шахты Кемерова, посещали тюрьмы на арендованном нами вертолете, они первыми снимали последствия тайфуна «Джуди» на Дальнем Востоке: вздутые плавающие трупы коров, опрокинутые дома, поваленные деревья, и мы видели, каким восторгом светились их лица.

И Гвидо однажды не выдержал, выдернул из толстого бумажника пять или шесть сотенных долларовых бумажек — целое состояние! — и протянул то ли нам, то ли пилотам, а кто‑то из нас купеческим жестом засунул эти бумажки обратно: брось, мол, парень, не мелочись, это мы не за деньги — для тебя, друга, делаем, знай, мол, наших. И мы хлопали их по плечам.

Идиоты! Мы — идиоты! Эти итальянские ребята не коров мертвых видели, не грозную стихию, а много тысяч долларов, за которые они этот сюжет продадут мировым телеагентствам!

Если в Бресте, как вы, надеюсь, помните, наши непьющие иностранцы лишь пригубили шампанское, то чем глубже мы в нашу страну заезжали, тем больше она расшатывала в них устои цивилизации.

В Тбилиси меня разыскал друг юности, вышедший в большие чины, и подарил десятилитровую канистру первоклассного грузинского коньяка, и что вы думаете? Она кончилась тик‑в‑тик на краю земли русской, во Владивостоке, потому что по вечерам, когда мы расселялись по палаткам, через какое‑то время со всех сторон нарождался шорох — это отечественные и иностранные тела ползли, шли, брели по траве к палатке моей и по очереди просовывали в ее щель руки со стаканами, кружками. Я наливал всем по‑братски.

Где‑то под Тайшетом мы с Бруно загоняли однажды свои машины на ночь в какой‑то сельский гараж. Встали рядом, он вдруг достал из‑за спинки сиденья початую бутылку водки, кругообразно, как заправский алкаш, взболтал ее и спросил меня:

— Будешь?

— Из горла? Без закуски? — Я поморщился. — Нет, Бруно, не могу.

Когда он закинул голову, сделал несколько крупных глотков, не поморщившись, я подумал, что все же Маркс прав — бытие определяет сознание: Сусу перестала спрашивать меня о том, почему русские так много пьют, где‑то в Абхазии, бегать по утрам перестала в Спитаке, а про вегетарианское не вспоминала с Азербайджана.

В Бухаре же однажды утром она подошла ко мне, пьющему с похмелья отвратительный, липкий, теплый и сладкий напиток из зеленой бутыли с этикеткой «Ананасовый аромат».

— Юрий, дай глоток.

— Да ты что, Сусу, тебе это нельзя, здесь сахар!

Она взяла бутылку, сделала несколько судорожных глотков и потрясла меня откровением:

— Я выпила вчера водки — какая гадость! Голова раскалывается...

И тут я увидел, что в ее пальцах — сигарета!!

— Сусу, ты куришь?!

Она то ли поморщилась, то ли слабо улыбнулась:

— Только здесь, Юрий. В Штатах — ни‑ни...

Из Ашхабада Сусу улетела домой, на остальную часть СССР ее не хватило. Вопрос о том, почему русские так много пьют, был снят.

С машинами все было проще и понятнее. Первая поломка произошла у нас еще до старта, в Италии: забарахлила пятиступенчатая коробка передач на «девятке». Загнали на сервис и за полдня все сами сделали. Вторая поломка — за Минском кончилось реле‑регулятор на стареньком «Рэнч Ровере». Пока итальянцы разводили руками, Валдис, инженер‑испытатель РАФа, реле починил. В Америке оторвался на «девятке» кронштейн заднего амортизатора. Больше никаких поломок за всю кругосветку у нас не было. Если не считать, конечно, что на всех четырех «Опель‑Кадетах» уже на Урале начали греметь передние свечные подвески. Мне довелось ехать на одном из них кусок пути от Хабаровска до Находки — стук на выбоинах был такой яростный, такой явно металлический, что было страшно, казалось, колеса вот‑вот отвалятся. Но они не отвалились.

В Портленде, американском порту, куда мы прибыли на судне из Находки, на всех четырех «Опелях» передние подвески были полностью заменены. Мы же открыли капоты своих «Самары» и «Москвичей», долили масло, осмотрели днища — на титановых наших защитах не было ни единой царапины!

Кстати, о защитах. Наши машины от серийных отличались только тем, что все тормозные и топливные трубки были проложены на них не по днищу, а в салоне. И, конечно, — более тщательной сборкой.

Защиты на всех машинах стояли из легкого и сверхпрочного титанового листа. На «Опелях» же защиты стояли из металла типа жести. Во всяком случае, о стоящий на боку кирпич они защитами бились и сминали их, как бумагу. Каждые 2000— 3000 километров нам приходилось эти защиты с «Опелей» снимать и рихтовать молотком прямо на асфальте — вот уж вволю понасмехались мы над ихними Европами!

Но особо «доставал» нас микроавтобус «Бэдфорд». По техническим данным он считался городским и потому ход подвески имел совсем небольшой, из‑за чего на асфальтовых волнах и увалах наших дорог его передние колеса частенько при раскачке просто отрывались от земли, это было очень опасно. Из‑за этого «Бэдфорд» при двигателе в 160 лошадиных сил больше 80 км в час идти не мог и был у нас просто бельмом на глазу.

— Гвидо, давай загоним его в любой гараж и за полдня поднимем его на 4 — 5 сантиметров, этого будет достаточно, — не раз и не два предлагали мы старшему из итальянцев, чрезвычайно гордившемуся титулом: «участник ралли “Париж — Даккар”».

— Нет, невозможно! — отрезал всякий раз Гвидо. — Это вмешательство в конструкцию машины, такие вещи можно делать только на заводе.

Из‑за этого «Бэдфорда» мы плелись как на поминках и прекрасно понимали, что дороги Средней Азии — люкс по сравнению с тем, что нас ждет дальше, где их просто нет. Но Гвидо всего этого не понимал.

В Бухаре наше терпение кончилось: мы украли ключи от «Бэдфорда» и угнали его в местный гараж «Скорой помощи», где был токарный станок. За полдня мы выточили кольца под пружины передней подвески и вложили в рессоры задней по дополнительному листу от «газика» — «Бэдфорд» приподнялся над землей, как наэлектризованный.

Когда разъяренный нашим самоволием Гвидо проехал на «Бэдфорде» по окрестностям гостиницы, его лицо засияло, как у мальчишки.

— Русские механики лучшие в мире, — покорно сказал он.

Мы все видели, что чем больше познавали наши спутники Россию, тем больше в нее влюблялись. И немудрено: они были в ней богаты, желанны и красивы. Об их богатстве я уже говорил — за 700‑1000 долларов при тех ценах и курсе они могли купить все, что душа и тело пожелают: 5‑7 долларов — кутеж в ресторане, а 10 — уже разгул, 3 доллара — рубашка, 30 — шикарный костюм и т. д.

Начиная от Бреста и до самой Находки девки наши на них вешались пачками. Отдавались не за блок сигарет или полдюжины баночного пива, а за то, чтобы провести вечерок с «Мальборо» и «Туборгом» — нюхнуть красивой жизни. А на Урале да в Сибири, где иностранцы вообще были в диковинку, творилось что‑то невероятное: подруги наших итальянцев следовали за ними из города в город на самолетах и поездах, устраивались в те же гостиницы или поблизости. Иногда их скапливалось по две‑три на одного итальянца, и тогда они как‑то разбирались между собой сами, но дальше следовала, как правило, одна.

Причем, какие это были девки! Чистых проституток среди них практически на было: стройные, красивые, порядочные дочки приличных семейств. Но почти все рогацци были уже женаты, и когда они показывали фотографии своих страшных жен, я понимал, что таких девочек, как наши, эти ребята в своей Италии видят только на экранах телевизоров и обложках журналов, еще бы им не любить Россию!

Самым выгодным «кадром» среди них был конечно Мимо — милый двадцативосьмилетний толстяк‑холостяк, чья семья владела самым настоящим рыцарским замком в итальянском местечке Ронкадо и винным заводиком при нем. Мы были в том замке — упадешь, не встанешь.

И вот однажды утром, в Новосибирске, провожать Мимо в дальний путь вышла к машине такая девочка, что мы все попадали. Оказалась она балериной из Перми. Они стояли в сторонке, целовались и плакали оба, и друзья Мимо поведали нам, что у Мимо с Наташей будет помолвка, когда кругосветка кончится, и Наташа приедет в Ронкадо по приглашению.

Видели бы вы, какими глазами смотрели на счастливицу остальные!

Забегая вперед, скажу, что в Ронкадо Наташа приезжала, но женой Мимо так и не стала. Зато, живя в Перми, стала матерью его ребенка.

А вот Бруно, красивый, спортивный, с широкими, как парус, плечами Бруно!..

...Ее зовут Марина и знакомится с ней Бруно в Москве, я при этом историческом событии присутствую: тело манекенщицы, грудь Дианы, от которой просто невозможно отвести глаза, тяжелые каштановые длинные волосы. Их то и дело треплет ветер, а Маринка то и дело поправляет их тонкими изящными пальцами — дорогая женщина.

Вероятно, что‑то у них все же состоялось, потому что утром, когда мы расстаемся, на Бруно просто жалко смотреть.

По‑моему, эта его любовь уже становится опасна для его жизни: чем дальше мы от Москвы, тем более воспалены и тревожны его глаза по утрам, тем внимательнее слежу я за его «Бэдфордом»: не виляет ли он по дороге, не засыпает ли Бруно за рулем?

Еженощно этот итальянский парень тратит на Маринку столько долларов, что хватит на кучу красавиц любого из тех городов, через которые мы проезжаем. Но Бруно не обращает на них внимания и, естественно, не тратится, хотя они и кружат вокруг нас роем, ему нужна только Маринка.

А Маринка — в Москве, и чем дальше уходит наш автокараван от столицы, тем более любовь недосыпающего Бруно становится опаснее для его жизни и опустошительнее для его бумажника.

Дело в том, что каждую ночь по нескольку часов Бруно разговаривает с Маринкой по телефону.

Утром я вижу его у окошка администратора гостиницы, он отсчитывает «зеленые», а перед ним лежит беленький квадрат счета, цифру в котором разглядеть мне не удается, и это меня взрывает:

— Слушай, на фига тебе эта Маринка! Она спит и видит замуж за западника выйти да уехать, а ты кадр для нее неперспективный: женат, ты же не будешь ради нее разводиться? Да и у вас там, в Италии, хрен разведешься...

Бруно поворачивается, и я вижу, что он сияет, как начищенная бляха дембельского ремня.

— Юрий, послезавтра, когда мы будем во Фрунзе, мы с тобой поедем в аэропорт ее встречать — она прилетает на один день! — господи, вот оно, счастье!

Умопомрачительным августовским утром мы спускаемся на машине с гор. «Приют трех», наш альплагерь с романтическим названием, остается в серебряной от росы лощине, куда еще не заглянуло солнце, а у нас здесь его в избытке! Я за рулем, Бруно просто не в состоянии вести сегодня машину.

— ...На рынок! — кричит Бруно, лишь только мы спускаемся в город.

Заруливаем к рынку, где Бруно, у первого же прилавка, не торгуясь, покупает ведро тюльпанов. Входим в здание аэропорта, он шевелит губами, закинув голову и читая табло: «Налево!»

— Юрий... — Бруно уводит меня в сторонку и по тому, как он готовится, как заглядывает мне в глаза, я понимаю, что он хочет сказать что‑то очень важное. — Юрий, сейчас, при тебе, я буду делать Марине предложение, ты понял? Это очень важно для меня, понимаешь? Если она захочет, я разведусь, если она захочет — стану президентом Италии, понял? — трясет он кулаками перед моим лицом, и я ему почему‑то верю.

Стоим полчаса, процеживая пассажиров ее рейса, стоим час, полтора — Маринки нет. Объявляют второй рейс из Москвы — Бруно бросается туда, и охапка цветов ему не мешает.

Иссякает ручеек пассажиров и второго рейса — Маринки нет.

Бруно садится на какой‑то ящик, зажимает ладонями голову. Раскачивается. «Сейчас, — говорю ему, — я в туалет».

Беда в том, что я Маринку знаю. Давно знаю...

Бегу в переговорный, меняю монеты, набираю Маринкин московский номер — гудок... второй... третий...

— Але? — совершенно сонный голосок.

— Ах ты, дрянь! — задыхаюсь я от возмущения. — Ты там дрыхнешь, а твой Бруно здесь с ума сходит! Зачем парню голову задурила?

— Ой, ты знаешь, — томно потягивается она своим красивым телом на том конце провода, — позавчера были гости, такая хандра напала, я напилась, а тут звонок — этот, твой, ненормальный. Ну я и ляпнула ему что‑то про русскую любовь до гроба, я что, еще и прилететь обещалась?.. — она засмеялась легко, чисто. — А ты‑то что шестеришь у него — за баксы, надеюсь?

Я задыхаюсь от ненависти к этой бронированной красотой сучаре и бросаю трубку.

Бруно плачет, сидя на ящике, когда я, наконец, рассказываю ему все, что знаю о Маринке. Почти все.

Слезы просачиваются между пальцев ладоней, которыми он по‑прежнему стискивает свое лицо. Как пьяный, после часа молчания, он поднимается, хватает букет и швыряет его в урну. Но я перехватываю цветы из его мощных рук: «Подожди».

Он безучастен, сидит в машине и никак не реагирует на мои торможения у каждой девушки по дороге в наш альплагерь.

— Возьмите, это вам. От моего итальянского друга, — вручаю я каждой по три цветка.

Вереница изумленных девушек с тюльпанами остается в долине, но букет не очень уменьшается, когда мы поднимаемся к «Приюту трех».

— Не уходи, Юрий, — просит Бруно, а я отвечаю, ни секунды не сомневаясь, что он послушается:

— Надень кроссовки, возьми кофр с аппаратурой и приходи сюда, я тебя жду. Мы пойдем в одно место... Потом все поймешь. Это надо. Очень, поверь мне.

Через четверть часа мы с Бруно карабкаемся сквозь колючий кустарник по крутейшей тропе вверх — двадцать метров, сорок, сто... Я задыхаюсь, он красный, но молчит, сопит, искоса поглядывает на букет в моей руке.

Крохотная горизонтальная площадка открывается нам неожиданно. Я знаю, что это альпинистское кладбище — всего десяток могил с трогательными, пронзительными и простыми надписями на надгробных камнях. Только сумасшедшие или потрясающие люди могут дотащить сюда гробы со своими друзьями. Эта мысль всегда первая, когда сюда добираешься. Она ошеломляет, настраивает на великий лад, а вид отсюда на блистающие снегом колоссы дышит истинной Вечностью.

Мы переходим от могилы к могиле, читая надписи, оставляя за собой на холмиках алые костерки тюльпанов.

Глаза у Бруно зажигаются, лицо осмысливается. Одарив все могилы, он встает на колени и, сложив ладони, едва слышно читает по‑итальянски молитву; я торжествую в душе, видя его выздоровление и не понимая, зачем в его руке остается еще два последних цветка? После молитвы он кладет их перед единственным на этом кладбище безымянным, замшелым камнем и говорит спокойно:

— Здесь похоронена моя любовь.

Вторую свою любовь Бруно похоронил в Находке. Там, в ресторане, все мы пооткрывали рты, когда увидели эту светловолосую и голубоглазую богиню. Она танцевала. Она праздновала в компании друзей свой день рождения. За нее одну можно было отдать весь Голливуд не задумываясь.

Бруно потерял голову. Сначала он бросился с ней танцевать. Потом, узнав о ее дне рождения, приволок из номера две бутылки французского шампанского. Потом какие‑то драгоценности в коробочках. Потом он стал надоедать ее спутникам, среди которых были личности очень и очень впечатляющие.

Но находкинская богиня скандалу разгореться не дала. Приняв и восторженные взгляды, и шампанское, и коробочки, натанцевавшись и наслушавшись комплиментов, она ослепительно улыбнулась Бруно на прощание:

— Спасибо, Бруно. Спокойной тебе ночи!

Я до сих пор вспоминаю эту красавицу с благодарностью и гордостью за всех русских девчонок.

Гвидо не влюблялся. Тертый и опытный Гвидо вдарял по проституткам. Впрочем, он не знал, с кем имеет дело. Зато мы знали, что кличка той дамы, с которой он флиртует уже целый вечер, «Селедка» — за возраст и худобу. Дама красавицей не была, но в совершенстве владела той ненавязчивой лаской жеста, случайного прикосновения, которая рождает мужские желания. Каких уж тут долларов и рублей не пожалеешь.

Не знаю, как сейчас, а тогдашние наши проститутки тем от западных и отличались, что заводили мужиков не столько своими формами — которые, конечно же, были, да еще и какие! — сколько предпостельной игрой. На Западе проще: увидел, оценил, заплатил — деньги с русских вперед! — и повел.

Когда Гвидо созрел уехать с «Селедкой» из ресторана «на хату», он, в соответствии с нашими инструкциями, сдал нам бумажку с ее адресом и телефоном, документы, кредитные карточки и лишние деньги.

Двое суток мы его не видели. На третьи он появился исхудавшим, но сияющим: «Это — на всю жизнь!»

Десять дней в ожидании погрузки на пароход мы пробездельничали в Находке. И эти десять безумных дней чуть не поставили крест на всей нашей кругосветке.

Мы с Сергеем Агапитовым, моим другом и командиром пробега по территории СССР отдыхали после обеда, когда в комнату влетел кто‑то из наших:

— Итальянцы на «Исудзу» разбились! На въезде в город. Только что из ГАИ администратору гостиницы позвонили!

О, господи, мы с разбега — в машину и туда. Подъезжаем и видим такую картину: Гвидо грязный, в рваной рубашке, с шальными глазами, но на ногах. «Исудзу» — на крыше, вверх колесами. Окрестности усеяны банками с пивом, сигаретами, жвачкой и прочими вылетевшими из машины прелестями Запада. Гаишники пытаются в чем‑то разобраться, но не получается. Гвидо по‑русски ни бум‑бум, а они — по‑английски.

Оказывается, Гвидо вез с пляжа девочек, поддатый. Решил показать им кусочек «Париж — Даккара», но не учел, что здесь Россия‑матушка: пошел на грунтовке обгонять грузовик, но в пыли не заметил яму и перевернулся. Сзади ехали на мотоциклах наши рокеры, им этот итальянский пижон крепко не понравился, они ему крепко ввалили, девки разбежались, подъехала милиция, рокеры смотались. Вот такой сюжет.

Вообще‑то милиция особо к Гвидо ничего не имела, отобрала права только, да не может в них ничего понять. Никого ведь не покалечил, только свою машину побил. В принципе, они о нашем пробеге знают и могут права отдать, но надо бы для порядка актик составить...

Мы их намек поняли и пообещали, как только отволокем к гостинице «Исудзу», наведаться в отделение с подарками...

А вот Гвидо стоял, как перед казнью, и понимал только одно: он пьян, он совершил аварию, его повязала полиция, и теперь у него будут очень крупные неприятности — от полиции не отмажешься.

Глупец! Это от их полиции не отмажешься, а от нашей — в два счета. Когда гаишники, удовлетворенные, уехали, когда Гвидо понял, что, кроме искореженной машины и побитой морды, других неприятностей у него не будет, он подошел к Агапитову, положил бородатую голову ему на грудь и тихо сказал:

— Сергей, ты — Иисус Христос!

Однажды, еще где‑то в Средней Азии, Бруно сказал мне:

— Юрий, когда я буду уезжать из России, я буду плакать.

— Почему?

— Вот увидишь, — загадочно пообещал он.

В другой раз, за Байкалом, мы заблудились. В конце августа шел снег, стояла жуткая холодрыга, темнело.

Нас выручили какие‑то старик со старухой — сторожа пустующей турбазы. Они пустили «колумбов» переночевать в теплый корпус, на кровати хоть и без белья, но с матрацами и одеялами, разогрели всем ужин, чай. А для нас, руководства, истопили баньку да пригласили за свой простецкий стол с картошечкой, салом, огурчиками да заветной припасенной бутылочкой «Московской».

Да как начали они рассказывать о своей нелегкой судьбине — мороз шел по коже. Шел он и тогда, когда смотрели мы на их изуродованные работой руки. Когда же мы узнали, что «старикам» этим по сорок пять лет, что изуродовала их российская жизнь, самогонка и надрывная работа, то они, иностранцы, кое‑что в нашей жизни поняли...

И вот идем мы с Гвидо и Бруно по хрустящей от мороза грязи под огромным и уже звездным куполом неба распаренные, благостные, а Бруно вдруг раскидывает руки в стороны и говорит по‑русски:

— Какие люди! Какое сердце! Невозможно. Невозможно...

Да, к Владивостоку он уже прекрасно говорил по‑русски.

День нашего отплытия все же настает. С утра грузим в трюм машины, крепим, размещаемся в каютах, затаскиваем в них с берега пару ящиков шампанского и пару водки, бегаем, крутимся — не до сантиментов.

И вдруг мы видим на берегу невесть откуда взявшихся «боевых подруг»! Как они проникли в порт, погранзону, через двойное оцепление — непонятно, но проникли!

Мы все сходим на берег, чтобы с ними проститься.

И вдруг я вижу Гвидо, Бруно и Мимо, стоящих отдельно от всех, в сторонке. Они стоят, положив руки друг другу на плечи, стоят, сцепившись в одно целое, и ... плачут!

А уже через пять минут пароход гудит, отваливая от последнего кусочка российской земли, а мы хлопаем пробками шампанского: «За Россию!».

Впереди нас ждет Америка...









Содержание раздела